Проснулся и не сразу это понял. Успел удивиться, что ничего не отлежал, успел попытаться вспомнить, к чему дерьмо снится, и рывком - все рывком, все - сообразил, что уже не спит. Луг был сон, а то, что перед глазами - явь. Потом ощутил прикосновение.

Мир, видно, не совсем окостенел. Пока Иван Ильич спал, Таткина нога успела коснуться лужи, и кругом внедрившейся в черную воду коленки вспух кольцевой бугорок, готовый всплеснуться брызгами. Пакет с хлебом, круглый и тяжелый, как вымя, успел коснуться льда - только пустой верх да ручки, напряженно скомканные ветром, висели неподвижно, как впечатанные. А слева в поле зрения уже появились бампер и угол радиатора, покрытые натеками грязи; именно невидимая часть радиатора уткнулась в бок.

Ну, вот. Скоро прильнувшее железо превратится в давящее и станет больно; потом станет невыносимо больно; пройдет эпоха и затрещат кости...

Вот так же, постепенно и мучительно, умирали распятые.

Теперь уж не уснуть.

Не крикнуть даже. Ведь за все это время, вдруг осознал Иван Ильич, я ни разу не вздохнул.

Ни разу не успело ударить сердце; тишина.

И тут до Ивана Ильича дошло, что этот окаянный "камазюка", на скорости не меньше пятидесяти прыгнувший с поворота на тротуар, не только его самого размесит в сдобренную собачьим калом кашу - впрочем, подумал Иван Ильич с давно вошедшей в привычку ироничной отрешенностью, когда кишки расплющит, моего кала тут окажется не в пример больше, и лучше бы Татке этого не видеть; он, зараза, и хлеб наш раздавит! Свежий, ароматный, теплый еще; уж как Татка любит кофейку навернуть с ломтиком пшеничного! Теперь отчетливо видно было, что слизисто отблескивающий протектор, крупнорубчатый, весь в вихревом ореоле расплеванных им неподвижных брызг, целенаправленным злодеем прет на пакет.

Иван Ильич отчаянно напрягся, пытаясь дотянуться. Нет, никак. Муха в янтаре. Но в бок накатывало все напористей; и тут гулко, протяжно, будто колокол в полночь, ударило наконец сердце, тишину смело; Ивану Ильичу показалось, что пространство подается.



9 из 10