
Она поняла.
– Поняла?! – затрясся Акчура. – Здесь поняла, а наверху знаешь, что мне…?
– Так ты поэтому забираешь у меня сейчас все рукописи?
– Рукописи? Хорошо! На, подавись! – Акчура начал вышвыривать их веерами.
Листки замотались по бомбоубежищу, свеча погасла. Тьма.
Исав царапнул спичкой. Последние листки оседали на пол.
Акчура присел к Исаву. Немного отдышавшись, поднял свою большую, классической лепки руку с гелиотидовым перстнем и полуобнял Исава:
– Я все понимаю… Но ты тоже пойми. То, что между нами было – а это, да! не было только физическим, конечно, и ты это много раз правильно говорил, – но это не могло быть навсегда. Мы разные люди, хотя я тебе за многое благодарен. Еще как благодарен! Хотя мне тогда было – сколько? – двадцать четыре? двадцати пяти еще не было, – но я внутри еще был подросток… как ты сам это говорил. Ничего не понимал, что вокруг. Но я ведь и сделал для тебя! Я ведь мог? – мог! тогда тебе и отказать, голубые отношения мне всегда были… хорошо, хорошо, ты тоже не голубой, у тебя где-то растут трое детей (где, кстати, эти мифические детки?). Но жили-то мы тот год как любовники
– или нет? А то, что я раздобыл это убежище, а что кормлю, что наверху бы тебе уже давно были кранты? Неужели ты мне мстишь только за то, что мы перестали…?
Конец монолога был отпечатан особенно громко. По крайней мере, женщина, которая стояла в полуоткрытой двери, отлично его расслышала.
В убежище вошла молодая пятидесятилетняя женщина в чем-то спортивном. Вооружена она была ведром и шваброй и хозяйственной сумкой с улыбающимся Микки Маусом.
– Марина Титеевна, вы, кажется, должны были прийти вечером!
Акчурино приветствие вошедшая проигнорировала. Плюхнув ведро и сумку на засыпанный рукописями пол, она уселась на сумку и вгрызлась взглядом в Акчуру.
Тот уже успел убрать компрометирующую руку с плеча Исава, и производил ею успокоительные пассы в сторону своей мачехи:
