
Так казалось и мне первые два года.
Потом по мере роста качества и быстроты исполнения работы стала подспудно расти, накапливаться во мне монотонная ненависть к этим белым, сухо шуршащим листам, к коричневому клею, к лохматой кисти — та профессиональная неприязнь к однообразному, набивающему душе оскомину труду, которая кроется для угрюмого токаря в утренней груде грубо поблескивающих заготовок, заслоняя и отдаляя от него тот тёплый, поспешно отабаченный сумрак вечернего подъезда, где под криво нависающей, забрызганной побелкой, безнадежно мёртвой лампочкой, заслоняя корчащуюся на бледной стене похабщину, широкоплечий друг лихорадочно рвёт белую головку с тяжело булькающей бутыли, бережно намеченной во тьме просочившимся сюда лунным лучом двумя-тремя плавными бликами. Для меня же эта неприязнь копится в свежесклеенных, остро пахнущих конвертах, сложенных высокими плотными пачками, за которыми прячется вещь куда более реальная, нежели воображаемый сумрачный подъезд: потёртый томик стихов «заслуженно забытого меланхолика».
Она рядом — эта чудесная зелёная книжица, — стоит только протянуть руку, толкнуть неустойчивую стопку конвертов, и вместе с её сумбурным падением (мягко страхуя друг друга, конверты сыпятся со стола, засохшая кисть стремительно катится к краю) развалится сомнительный механизм моей ежедневной обязанности: откинется влево зелёная обложка, мелькнёт вязь красивого титула, заговорят коротенькие строчки, выплывет из тумана холодный, вычурный собор «социально вредной псевдопоэзии», тускло перекликнется остывшая медь его колоколов — и прощай, день, прощай, ночь, прощай ты, тёмно-бурая хламида…
Но мне платят за каждую сотню конвертов — не за один. На тысячу этих кисло пахнущих пакетиков я имею право спокойно, не шаря глазами по чужим тарелкам, поесть. Это всё, что даёт моё существование нашему чайному бюджету. Чтение стихов, как известно, не приносит материальных ценностей.
